21 декабря 2009 08:38
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Книга четвёртая
«Большая» война
Начало и конец
«Весь вечер у ковра…» Охота пуще неволи.
Год 1942-й – приграничный Иран. Геологоразведочная экспедиция в долине Парагача
В сороковом году на гастроли в Тбилиси приехал Борис Эдер. Отец мой отправился в цирк повидаться со старым приятелем и взял меня с собой.
– Заодно поглядим, каков внутри этот местный Колизей, – сказал он.
Только-только завершённый строительством цирк, венчая, вершину холма, величественно возвышался над правым берегом Куры, близ того самого Гатехили Хиди, а ныне – моста имени Челюскинцев. Думаю, тогда это было самое большое цирковое здание в стране.
Широкая каменная лестница, спускавшаяся с холма, шла не прямо от главного входа, а немного наискосок, нарушая симметрию. Поговаривали, что такое странное решение оказалось вынужденным – в чём-то просчитались строители, и тяжеленная громада начала сползать.
– Вредительство, ну!..
Возможно, и так (подразумеваю, конечно, не вредительство, а неустойчивость основания под фундаментом).
Старый тифлисский цирк, построенный в 1914 году Есиповским, выглядел хоть и получше батумского шапито, но сравнивать его со вновь возведённым красавцем, предметом гордости всех тбилисцев, никому и в голову не приходило.
– Такой, как наш цирк, в Париже только есть! И то вряд ли.
Париж для Тбилиси оставался мерилом всего самого шикарного…
Отец и Борис Афанасьевич встретились очень тепло. Мы расположились в гримёрной, Тамара Николаевна, жена Эдера, принесла из буфета бутерброды, открыв тумбочку, достала бутылку вина.
– Ну, что ж, за новый цирк!
– И за старую дружбу!..
Отец, рассказывая о том, что произошло за годы, минувшие со времени последней встречи с Эдером, упомянул и о моих фривольных отношениях с Цезарем и с некоторыми другими обитателями зоопарка.
– Тебе доставляет удовольствие общение с животными, которых принято считать небезопасными? – спросила Тамара Николаевна.
– Да.
– Это замечательно, – улыбнулся Эдер. – Ты, давай, приходи сюда днём, в репетиционное время. Днём тут гораздо интереснее. Я договорюсь с администратором, чтобы тебя пропускали…
С того вечера и началось моё увлечение цирком, неведомой публике стороной его жизни. Мне нравилось в ней всё и все без исключения. Она заворожила своей полной непохожестью на любую другую жизнь. Здесь всё было другим: правила общения, традиции, язык, особая общность людей, степень их взаимопонимания и взаимовыручки, какие-то лёгкость и лихость бытия, несмотря на ежедневный, тяжелый, потный и опасный труд. Мне казалось, что все эти необычные люди состоят в родстве. Если, как в каждой большой, разновозрастной, разнонациональной семье и случались разногласия, то это нисколько не мешало ей оставаться по-прежнему монолитной, объединённой общими интересами и общей любовью к одному на всех делу, которое и есть их жизнь.
– Настоящий артист из цирка не уходит, – говорили они. – Его уносят. Случается, прямо с манежа. Красивый конец!..
Теперь я приходил в цирк сразу после занятий. Сидевшие на служебном входе вахтёры уже знали меня, не спрашивали, куда иду, к кому и зачем. Огромный амфитеатр был непривычно пуст. На манеже репетировало сразу несколько групп; не в красочных костюмах, а в обычных трико и майках. В одном конце работали акробаты, в другом – першисты 1, в третьем – антиподы 2.
Стоя у самого барьера, я с восхищением следил за тем, как они десятки раз повторяли одну и ту же деталь трюка, филигранно оттачивая каждое движение, доводя всё до автоматизма. Но обязательно изящного, непринуждённого, исключавшего малейшие признаки напряжения. Номер должен исполняться легко, играючи, с куражом. Зрителю не полагалось знать, сколько труда стоит за ним, сколько месяцев ежедневных репетиций ушло на то, чтобы создать это коротенькое, от силы минут на десять, представление.
Особое моё восхищение вызывали конные номера. Размеренным галопом неслись по кругу одномастные лошади, кипенно-белые или иссиня-вороные, с разграфлённой на шахматные квадратики блестящей шерстью мощных крупов. Оглушительно хлопал шамберьер3, летела из-под копыт тырса4.
Как мне хотелось, слегка подпрыгивая, вальсетом, пересечь манеж, ухватиться за кожаные гурты1, и птицей взлететь на спину галопирующей лошади.
– Ап!..
Чем дальше, тем больше я испытывал неловкость от того, что оставался, пусть и неравнодушным, но всё же сторонним наблюдателем происходящего в цирке, кем-то вроде досужего ротозея. Избавиться от этого ощущения помог, как всегда, случай. Однажды во время репетиции вольтижа, кто-то из берейторов2 крикнул:
– Эй, парень! Чего стоишь зря, придержи-ка баллон3! Сумеешь?
– Конечно! – с готовностью откликнулся я.
Мне приводилось наблюдать, как это делают другие. Теперь главное – не оплошать самому. Подняв баллон на нужную высоту, замерев, ждал стремительно приближающуюся лошадь. Лишь бы не дрогнули руки, не перекосились обручи!
Удар! Треск разорвавшейся бумаги. Вольтижер, сделав кульбит4, встаёт на ноги.
– Ап!
– Хорошо!.. Тащи, парень, следующий баллон…
С того дня я стал в цирке, не скажу, чтобы нужным, но, во всяком случае, не полностью бесполезным, путающимся под ногами чужаком.
Эдер с самого начала разрешал мне присутствовать при кормлении львов; рассказывал многое об особенностях этих великолепных животных, вовсе не таких уж свирепых, если суметь наладить с ними доверительные отношения.
– Последние мои гастроли с ними, – говорил Борис Афанасьевич. – Передам группу ассистенту и начну готовить новый номер, но уже не со львами, а с белыми медведями. Вот с кем ухо востро держать придётся!
– Почему?
– У кошек предсказуемое поведение. Что у львов, что у тигров. Они заранее предупреждают своим видом: сейчас я тебе задам перцу! Их изготовку к нападению, к броску, можно предугадать секунд за пять-шесть. Вполне достаточно для того, чтобы перехватить инициативу.
– А белые медведи?
– О! Те ужасные злюки! И самое опасное – искуснейшие притворы. Сделают вид, канальи, будто и в уме не держат никаких коварных замыслов, сплошное миролюбие на мордах, и вдруг, совершенно неожиданно – р-раз! – и подмяли под себя. А выбраться из-под них целым шансов немного – полярный медведь вдвое тяжелее любого льва, и когтищи, что твои грабли. Грозное существо!..1
Я удержал себя от неуместного вопроса: зачем же, мол, связываться с ними, коли можно продолжать работать с более покладистыми и предсказуемыми львами, которых он знает как облупленных? Мне уже было ведомо одно из основополагающих правил настоящих цирковых артистов: всё время идти от простого к более сложному, а от более сложного – к невозможному, ибо цирк есть искусство невозможного. Невозможного для тех, кто смотрит представление, и обязательно должен поражаться увиденному на манеже, что называется глазам своим не верить…
Соваться ко львам Эдера, как к старику Цезарю, я и не помышлял. Да Борис Афанасьевич и не разрешил бы мне этого. Но возле клеток крутился – уж больно хороши были львы! Иногда помогал по мелочам: подымал шиберы2, протирал после выступлений тумбы и другой реквизит.
К концу гастролей Эдера в Тбилиси я «прибился» к группе наездников и дрессировщиков лошадей Манжелли. Главе семьи Павлу Афанасьевичу было под семьдесят, но он продолжал возглавлять группу, ядро которой составляли его сыновья – Борис, Алексей и Володя; последний был чуть постарше меня. Я с охотой помогал берейторам; моё былое общение с абхазскими кобылками помогло избежать неизбежного чувства опасения, возникающего у каждого, кто впервые подходит к лошадям. Те это отлично чувствуют и реагируют чаще всего недоброжелательно.
Сложнейшая наука, самые азы которой я освоил в государственной конюшне Манжелли, как официально именовалась группа Павла Афанасьевича, сослужила мне потом, уже в армии, добрую службу.
Затронув тему конного цирка, не могу не упомянуть о другой, тоже семейной группе – узбекских джигитах Ходжаевых, гастролировавших в Тбилиси в сорок первом и сорок втором годах. Руководил ею Чокан3 Ходжаев, властный, неприветливый человек лет пятидесяти с лишним. Он слегка прихрамывал, но, несмотря на этот недостаток, полностью оправдывал свой псевдоним – был стремителен и ловок, шамберьер так и ходил в его руках, подправляя бег лошади.
В отличие от добродушного, общительного Павла Афанасьевича, Ходжаев не подпускал к своим лошадям никого из посторонних, не говоря уж обо мне. Вообще его группа держалась несколько обособленно от всех, нарушая этим исконные традиции циркового братства – хотя Чокан, что называется, родился на манеже и с малых лет, ещё до революции, исколесил всю Среднюю Азию вместе с бродячими труппами циркачей. Попробовал себя даже в амплуа ковёрного «рыжего», правда, только в узбекском варианте.
Я не упомянул бы о Ходжаевых, не будь у Чокана дочери Лолы, потрясающей гротеск-наездницы. Равных ей по виртуозности, мастерству исполнения сложнейших трюков, невероятной смелости мне не встречалось ни до, ни после, несмотря на то, что перевидал на своём веку немало превосходных конных групп.
Мы были с ней почти ровесниками, и Лола очень мне нравилась. Всегда старался не упустить возможности распахнуть форганг1 перед её лошадью. Увенчанная роскошным белым султаном, та стрелой вылетала навстречу огням, аплодисментам, бравурным звукам оркестра.
Лошадей в свою конюшню Ходжаев подобрал отменных, во многом не похожих на тех, что были у Манжелли – более тяжёлых на ходу, типично цирковой стати. А эти мелькали, словно молнии; поджарые, жилистые, нервные. Казалось, что хрупкую фигурку Лолы вот-вот снесёт поднятый ими вихрь. Но она, безмятежно улыбаясь, как влитая стояла на широком седле-площадке, раз за разом легко, точно приподнимаемая и опускаемая этим вихрем, перелетала через цветастые узбекские ковры, натянутые над манежем.
– Школьно!2 – восхищался ею ковёрный Байда, посвящавший меня в секреты цирковой жизни. – Это тебе не какой-нибудь там па-де-багет3, а мировой класс! Такого нигде больше не увидишь…
Он выступал в маске Пата – в узком пиджаке с короткими, не по росту рукавами, в таких же брючках-недомерках. Большие, вислые усы придавали его лицу унылое выражение.
Был Байда ходячей цирковой энциклопедией. За два десятилетия успел поработать с большинством самых знаменитых цирковых артистов. Как всякий хороший ковёрный мог по-своему, по-клоунски, спародировать практически любой номер. Неплохой гимнаст, наездник, жонглёр, прекрасный клишник1. Он не просто заполнял паузы между номерами, демонстрируя свои «корючки»2, но и включался в сами номера, когда его исполнителям нужно было перегруппироваться или сделать короткую передышку.
Пародировал Байда и Лолины прыжки через ковры. В долгополом узбекском халате, взгромоздившись задом наперед на лошадь, он проползал под ними на карачках. При этом полы халата задирались, накрывали Байду с головой; он орал благим матом, хватался за лошадиный хвост, делая вид, что вот-вот грохнется под копыта. А Лола тем временем переводила дух, готовясь к следующим трюкам.
– Дядя Ваня, – спросил я его как-то, – а мог бы из меня выйти ковёрный?
– Кто знает? – ответил Байда. – Для начала научись хотя бы кульбит делать…
Кульбит – это не только своего рода пропуск к первой ступеньке лестницы, ведущей к вершинам акробатического мастерства, но и один из символов циркового искусства в целом. Вне зависимости от жанра, какой же ты циркач, коли не сумеешь чисто сделать кульбит?
Дома, постелив на пол веранды старый тюфяк, я с завидным упорством отрабатывал этот, на первый взгляд, несложный трючок. Казалось бы, ничего трудного. Но только тюфяк знал, сколько шишек набил я себе и сколько синяков наставил, пока удалось не то, чтобы «школьно», а кое-как справиться с этой акробатической задачкой.
– Лучше б с таким же усердием немецкий постигал, – досадовала мама.
Чёрт бы побрал этот немецкий! В школе моей в одних классах преподавали французский, в других – немецкий. Нашу «француженку» мало было назвать снисходительной. Она стоически переносила безобразное произношение своих учеников – лишь слегка морщилась, слушая убогие попытки пересказать своими словами какой-нибудь отрывок из «Истуар де Жан Кристоф», «Отверженных» и так далее. Когда мы, спотыкаясь на каждом слоге, перевирая артикли, бормотали что-то невнятное, она обычно прерывала нас в самом начале изложения одной и той же фразой:
– Больше не хочу… Четвёрка тебе…
Было бы что хотеть! По ее критериям «четыре» являлось оценкой, ниже которой некуда. Пятерки у нее получали зубрилы и Майка Кавтарадзе, вполне прилично владевшая французским – в московской школе для привилегированных детей его преподавали не так, как в нашей шестьдесят девятой.
Другое дело – «немка»; о её тирании рассказывали «шешубеши» из параллельного класса:
– Мучает нас, ну! Как фашистка. У нашей фрау даже Гумбат больше тройки не имел бы…
Была она надменно-величественной дамой, всегда модно одетой – муж её возглавлял какое-то «хлебное» учреждение. Даже Иван заискивал перед этой самодовольной особой. Куда до неё было нашей Козетте, как называли мы «француженку». Слегка рассеянная, небрежно причёсанная, с потёртым ридикюлем, в котором лежали французские книжки – учебники она недолюбливала. Из этих книжек и диктовала нам душещипательные истории о бедном Жане, о той самой «пом де тер» 1, оставленной им на тарелке для голодной мамы и слопанной бессердечным папашей. Или о злоключениях Козетты и о благородном спасителе сиротки Жане Вальжане.
Не повезло мне – попал бы к «фашистке» и не возникло б никаких проблем в техникуме. Там мой, сданный на липовую четвёрку французский оказался не востребованным. О чём меня и поставила в известность фрау Пильцер2, преподававшая немецкий язык.
– Вы должны выйти из стен нашего техникума, – сказала она, – в совершенстве владея языком врага, чтобы, в частности, свободно работать с немецкими картами, не прибегая к услугам переводчика. Мне нет дела до того, какой язык преподавали в вашей школе. Даю вам три месяца. За этот срок извольте догнать группу. Поблажек не ждите!
Поблажки, конечно, были – не фашистка же. Так что хвосты по немецкому, хоть и с великими трудами, мне удавалось пересдавать. На тройки, не более. Но если уж честно, то эти «трёшки», выклянченные у фрау Пильцер, ещё меньше соответствовали уровню моих познаний, чем щедрые четвёрки мадам Козетты.
Так что мама не зря пыталась переключить мои старания с отработки кульбитов на постижение «языка врага».
Её вообще очень настораживало это болтание в цирке; шокировали словечки, которых я набрался за кулисами: писта, шаривари, апач и тому подобные.
– Ты бы видела, как исполняет апач Байда! Показать, жаль, не могу, нужен партнёр – это парный трюк.
– Мне ещё Байды не хватало!
Сердило маму и то, что я без конца подбрасывал и ловил все подворачивающиеся под руку предметы: вилки, ложки, даже мамину кофейную чашечку – вырабатывал жонглёрскую реакцию.
– Положи на место! В конце концов, ты разобьешь мою любимую чашку! Наказанье божье! Николая в своё время от театра всей семьей оттаскивали; теперь вот тебя угораздило с цирком связаться. Час от часу… Такое вульгарное, ярмарочное искусство. Всякие «але-оп»!
– Не скажи, – вступил в разговор отец. – Цирк способен очаровать своей особой атмосферой. Помню открытие Никитинского цирка на Триумфальной площади в Москве. Одиннадцатый, по-моему, год…
– Не надо воспоминаний! – перебила его мама. – Подумай лучше о том чтó мы рискуем вскоре прочесть в расклеенных по городу афишках: «Весь вечер у ковра Балда или как там его… Байда с Эженом Астаховым».
– Ты что?! – воскликнул я. – Да разве Байда возьмёт меня в партнёры?
– Сам ведь признался, что уже участвовал в каких-то его дурацких штучках.
– Подсадка – это не партнёр, это так.
– Господи! «Подсадка»!..
Чего греха таить? Как говорится: факт имел место. Во время гастролей джаза лилипутов. Его конферансье, Виктор Волжин, был росточком с трёхлетнего ребёнка, а барабанщик на голову ниже. Вот Байда и предложил разыграть «корючку»: все оркестранты на местах, солистка Мария Вержбицкая, похожая на маленькую очаровательную девочку, уже стоит у микрофона, и тут заминка – нет барабанщика! Музыканты в растерянности, Волжин хватается за голову, Байда ищет пропавшего под ковром, разгребает опилки на манеже, разводит руками: нету!
И тогда в проходе должен появиться я с чемоданом в руке.
– Это же мой чумудан! – радостно вопит Байда.
– Ваш, – киваю я и, отдав чемодан, удаляюсь.
Ковёрный неловко лезет с ним на подиум, оступается, крышка чемодана отскакивает, из его нутра выпрыгивает малюсенький барабанщик и бежит к своему месту, подбрасывая на ходу палочки.
Нелёгкая дернула рассказать об этом дома! Ладно, хоть никто из знакомых не присутствовал на моём дебюте.
Крафт-акробату на покое Хабурдзаки я ничего не поведал, иначе тут же все соседи узнают и начнут высказывать свои сочувствия маме…
Доминик-старший мою приверженность к цирку одобрял:
– Слушай, цирк, эта кр-расиво, понимаешь! В новом цирке не пришлось мне выступать, очень жалко! А из старого цирка шпрех1 до сих пор работает, ма-ла-дец! Хотя и совсем пожилой уже. Меня помнит. А как не помнить такого унтермана2, как я? Когда прихожу – всегда бесплатно пропускает. Из уважения, ну…
Хабурдзаки горячо поддержал мою идею подвесить во дворе трапецию. С Мишкой Гумбаташвили мы притащили старую трубу, укрепили её вместо штамберта3 в развилках акаций на высоте второго этажа. Отставной циркач консультировал Гумбата, как лучше крепить блок для лонжи4 и стропы грифа трапеции. К счастью, затею эту не довели до конца, иначе я, чего доброго, свернул бы себе шею.
Доминик был прав: цирк, в первую очередь, это красота. Это непрерывное восприятие происходящего вокруг, как всеобщего весёлого праздника, за ярким калейдоскопом которого исчезает серая повседневность военной поры, с её тревожными вестями, затемнённым городом, очередями, сосущим чувством голода.
Чем дальше, тем все чаще разговоры людей сводились к темам, имеющим отношение к еде. Что дадут по карточкам вместо сахара? Не увеличат ли иждивенцам или хотя бы детям хлебную норму? На самую малость, чтобы уж до полукилограмма дотянула. Кто-то правдами-неправдами умудрялся выхлопатывать себе не обычные карточки, а литерные. Они имели две качественные категории: «А» и «Б», что дало повод неунывающим тбилисским шутникам подразделять земляков на более или менее благополучных «акеров» и «бекеров» и полуголодных «коекакеров». Невесёлые шутки, сопровождаемые взаимосоветами о том, в какой из ближайших деревень можно по ценам дешевле базарных купить бургули5, а в какой – кукурузную муку и лобио.
Подстраиваясь под местную тематику, Байда изображал эдакого бедолагу-мешочника, сопровождая сценку репризой собственного сочинения:
Мамалыга, лобио!
Куда едешь, Гогио?
Публика смеялась. А что делать? Не плакать же в цирк пришли…
Ощущение голода или в какие-то периоды полуголода для огромного числа людей растянется на многие годы, включая и послевоенные.
Это чувство унизительное, ибо голод неотделим от такого понятия, как нищета. Они всегда рядом, всегда вместе, рука об руку – оскорбляющие человеческое достоинство состояния.
Высокопарная фраза: человек выше сытости, используется чаще всего, когда возникает нужда убедить общество в необходимости положить «зубы на полку».
По мне, так человек выше голода. Это ощущение не должно сопутствовать его жизни, делая её неполноценной.
Глядя на залитый огнями манеж, на смелых, красивых людей, я гнал от себя мысли о том, что вот кончится этот замечательный праздник, погаснут софиты, умолкнет оркестр, и они так же, как и я, после скудного ужина заснут с думой о еде. Как это не соответствовало безудержности, беспечной лихости циркового действа! Ах, если б оно могло длиться бесконечно, без антрактов и прощального шаривари!..
По моему эскизу Мишка Гумбаташвили очень искусно смастерил из разноцветной пластмассы значочки, себе и мне.
Мне – в благодарность за то, что проводил его на цирковые представления без билета, через служебный вход.
На жёлтом кружке, олицетворяющем манеж, – чёрный силуэт морского льва, держащего на кончике носа красный мяч. Эта композиция тоненькой медной цепочкой крепилась к колодке, составленной их двух букв: Г и Ц – Госцирк.
На мой значок зарились многие, тот же Байда. Ему отказать было неудобно, но и расставаться со значком не хотелось. Поэтому, не заручившись согласием Мишки, пообещал:
– Закажу у мастера ещё один, сделает не хуже этого…
Но вот однажды за кулисами ко мне подошла Лола.
– Никогда не видела такой интересный значок, – сказала она. Качнула пальцем кружок с морским львом, – Где ты взял его?
Я с замиранием сердца ответил вопросом на вопрос:
– Вам нравится?
– Очень!
– Тогда возьмите. На память.
Отстегнув от куртки мишкино изделие, положил его на смуглую ладошку наездницы…
Через неделю Ходжаевы завершили гастроли в Тбилиси. И я никогда больше не видел Лолы. Только слышал о ней.
Третье отделение цирковой программы целиком отводилось под «чемпионаты французской борьбы». Были это, конечно, никакие не чемпионаты, а хорошо отрепетированные и эффектные представления, где каждый из участников заранее знал, что ему следует делать, когда побеждать, а когда проигрывать схватку. Примерно месяц состязалась одна группа борцов, кто-то из фаворитов объявлялся чемпионом и оставался в цирке на следующий тур, остальные уезжали в другие города.
Фаворит «свежей» группы под занавес побеждал предыдущего чемпиона, и всё повторялось по новому кругу. Несмотря на очевидную незамысловатость, этот спектакль нравился публике. Азартно болели за «своих», делали на них ставки и так далее.
Надо сказать, что участвовали в договорных чемпионатах порой известные на всю страну борцы, тот же мастер спорта СССР Ян Цыган, будущий чемпион мира Мазур, Верден, Стрижак и другие. Но, разумеется, не обходилось и без «апостолов»1, выполнявших роль как бы живых декораций чемпионата. На них-то и держалась его имитационная составляющая.
Всё начиналось с торжественного и красочного парада-але участников. Они выходили с атласными лентами через плечо, увешенными медалями, гордо шествовали вдоль барьера манежа, поигрывая мускулами. Галёрка бесновалась от восторга.
– Аоэ! Абдуррахманов!..
– Аба! Стрижак-джан!..
Абдуррахманов был типичным «апостолом». Великан за два метра ростом, очень нескладно, не пропорционально сложенный, с длиннющими руками и вытянутой, какой-то лошадиной головой. Боролся он неуклюже, но периодически «побеждал» и, по-моему, не меньше года переходил из группы в группу, не покидая Тбилиси. Больно уж нравился местным болельщикам.
Когда отец приезжал из Батума, я всячески уговаривал его сходить в цирк, поглядеть борцовский чемпионат. Он долго отнекивался, наконец, пошёл, но не досидел до конца третьего отделения.
– Не понравилось? – удивлённо спросил я.
– Что там может нравиться? Как «яшки»1 спинами ковёр утюжат?..
Я вспомнил Абдуррахманова ещё по одной причине. Примерно в то же самое время в оккупированном Ейске оказался «чемпион чемпионов» Иван Поддубный. Несмотря на то, что он продолжал бесстрашно носить на лацкане пиджака орден Трудового Красного Знамени, немцы не тронули знаменного борца, более того, назначили паёк –так велика была его международная слава.
А вот после освобождения города нашими войсками, представители известных органов хотели расстрелять Ивана Максимовича. Чудом уцелел – высокие московские чины заступились за него.
Заступиться-то заступились, да вот по карточкам он получал всего полкилограмма хлеба в день. Просил: увеличьте хоть до семисот граммов – недоедаю! Не из-за привычки к обжорству, а из-за своей большой массы.
Не увеличили. И тогда знакомые стали подкармливать великого борца, под любыми предлогами приглашая его к обеду.
Что до Абдуррахманова, то хорошо помню: благодаря «негабаритности» он получал в цирковом буфете по спецкарточке буханку хлеба весом в килограмм; в два раза больше, чем борец с мировым именем Иван Поддубный.
Но это так, попутно, для размышлений в русле реки времён. Порой мутной, а порой и грязной…
* * *
Единственным занятием, которое смогло в известной мере отвлечь меня от всего, связанного с цирком, стала охота.
Моё приобщение к ней в Абхазии, воспоминания о первых трофеях, не прошли бесследно. Где-то там, в тайниках души тлела эта неотвязная страсть, ждала своего часа. Но он долго не наступал. В снаряжении следующей геологической экспедиции, в которую взял меня брат, тоже в Абхазию, никаких «понтеантекоров» не оказалось. За очевидной ненадобностью. Так что новой отправной точкой явилось получение мною паспорта, а, значит, и права вступить в Союз охотников, приобрести на законном основании гладкоствольное ружьё.
Этому предшествовала завязавшаяся дружба с Аликом Казаряном, тем самым Супцóм, о котором я упомянул уже, рассказывая о своих школьных однокашниках.
Маленький и хрупкий, в отличие от своего рослого брата-близнеца, он напоминал мне Лёвку Пруского. Угадывалась в нём такая же надёжность, внутренняя прочность.
От старшего брата, призванного на флот ещё до войны и погибшего под Одессой в августе сорок первого, осталась Алику берданка1, рассверленная под охотничьи патроны двадцать четвёртого калибра. Когда её ставили на пол, то конец ствола оказывался выше макушки владельца этой допотопной фузеи.
– Зато знаешь, какую дальность боя имеет!
До поры я этого не знал, и невольно сравнивал былой «понтеантекор» с казаряновской берданкой. Сравнение получалось не в пользу последней.
– Никто не спорит, – обижался Алик, – что тульская «переломка» выглядит поинтересней. К тому же шестнадцатый калибр лучше, чем двадцать четвёртый. Но бой-то не тот! И кучность тоже… – противореча самому себе, признавался: – Я, конечно, купил бы её, но больно дорого стоит, откуда такие деньги взять?
Семья Казарянов жила небогато.
Паспорт Алик получил на полгода раньше меня и тут же оформил охотничий билет, купил по нему необходимые припасы: порох, дробь, гильзы с пистонами и так далее.
Патронташ сшил из старой кожаной сумки. Приобретать в охотмагазине – опять-таки дорого, да и выпускались они только под патроны от двадцатого и выше калибра.
– Чем мой хуже? – говорил мне Алик. – Я и пыжи сам выбиваю из кусков войлока и картонок. Зачем на них деньги тратить? И дробь лью, очень даже хорошая получается. Тяжелая, из чистого свинца. А в магазинную баббит подмешивают. Разве это дробь? – и добавлял после паузы: – Если хочешь, в воскресенье вместе пойдём на охоту.
– У меня же ружья нет.
– Из моего пока постреляешь. По очереди будем стрелять, ну…
Надо быть охотником, чтобы понять, какая то была жертва с его стороны: стрелять через раз – всё удовольствие себе портить, заведомо настрой сбивать. Но… С этого и начиналась наша большая, долгая дружба.
Моё официальное вступление в ряды охотников совпало с началом войны. Кстати, приобретение первого собственного ружья тоже имеет прямое отношение к этому трагическому событию.
Дело в том, что все немецкие поселения в Закавказье, а их было немало, в считанные дни опустели – жителей выслали в Казахстан и в Сибирь, значительную часть имущества и, в первую очередь, охотничьи ружья, конфисковали. Если они представляли из себя определённую ценность, то, как водится, разошлись по начальству, а остальные были переданы в магазины «Монкавшири»1 для продажи.
Мы с Аликом долго перебирали кучу берданок, сваленных словно дрова, в углу торгового зала. Я остановился на небольшом карабине.
– Ты что! – не одобрил мой выбор Супéц. – Тридцать второй калибр! В патронах двадцать четвёртого и то дроби всего ничего помещается, но всё же, а тут… Мазать будешь всё время.
Но я заупрямился – очень уж элегантно выглядел карабин. Приклад и ложе из орехового корня, полированные, воронёный ствол отливает и нигде не царапинки, как новенький.
– Ничего себе новенький! – охладил мои восторги Алик. Вынув затвор, ткнул пальцем в гравированные на нём цифры. – Нá, гляди: 1876 год! Дедушка уже!.. Красивый-некрасивый – ты что, невесту выбираешь или ружьё?.. Давай, ещё покопаемся, может, с магазинкой найдем, не хуже двустволки будет. Я бы и себе взял с магазинкой, дёшево тут продают…
Но магазинных берданок не оказалось. Если и были такие, их наверняка сразу же разобрали. Поэтому, заплатив в кассу двадцать пять рублей, я забрал приглянувшийся мне карабин.
Алик жил в десяти минутах ходьбы от меня, на улице Давиташвили, круто уходившей к Коджорскому шоссе. Если мы собирались отправиться на охоту в сторону Коджор, к величественным развалинам древней крепости Кэр-оглы, в расчёте добыть там горных курочек, гнездившихся в отвесных скалах, то я спозаранку заходил за ним.
Когда же предстояло тащиться на первом утреннем трамвае до конечной остановки в Ортачалах и топать дальше пешим ходом километров пять, к заболоченному левобережью Куры, Алик, ещё до света, появлялся на Цхакаевской, и выкликал меня тоненьким голоском:
– Же-ня! Давай!
Близ татарской деревушки Саганлуг, мы пытались добывать уток. Тяжёлые, на килограмм с лишним кряквы, осенние, набравшие жирка – какой желанной наградой за охотничьи старания казались они! И какой труднодосягаемой при наших с Аликом возможностях.
Резиновые сапоги в ту пору являлись предметом роскоши, поэтому мы хлюпали по мочажинам в кустарных галошах, клееных из автомобильных камер. Не то что упоминавшийся уже «поставщик двора», добывавший бекасов для товарища Сталина. Со своей пушкой наперевес, он бродил по колено в воде в пристёгнутых к поясу противоипритных чулках – вожделенной мечтой любого охотника. Водонепроницаемые, лёгкие, прочные, но только где их взять?
– Наверное, блат на военном складе имеет, – не скрывая зависти, предполагал Алик.
– Нет, скорее, на той базе, куда бекасов сдаёт, выдали ему эти чулки. Как спецодежду.
– Нам бы такую!
– Держи карман! Нужны Сталину наши кряквы, ему бекасов подавай!..
Отсидев в скрадках вечернюю зарю, мы выливали из галош воду, отжимали шерстяные носки и, достав из рюкзака сухие ботинки, переобувались.
Луна высвечивала тусклые лужицы мочажины, из стылой осенней темноты доносилось насмешливое покрякивание уток, избежавших встречи с нами. Или сумевших вовремя увернуться от пущенных в их сторону десятка-другого дробинок – больше в наши тоненькие патроны не вмещалось.
– Из шестнадцатого калибра, тем более – из двенадцатого, как у этого, в чулках который, знаешь, скольких бы мы сбили! – вздыхал Алик. – А так всего по штуке на брата. Но и то хлеб, правда?..
Нам предстояло больше часа шагать до трамвайного круга. В общем, раньше полуночи домой не попасть. Вновь будет нарушено данное маме клятвенное обещание вернуться засветло. Заведомо невыполнимое. А как же тогда вечерняя заря? Она давала верный шанс подстрелить севшую на воду крякву. Днём утки мотались над болотом, и бить по ним влёт из наших берданок – только зря дефицитные порох и дробь переводить…
Практичная аликина матушка стряпала из добытых сыном уток и первое, и второе. А вот моя мама категорически возражала против такого «кулинарного убожества».
– Ну, кто же варит дичь? Нет уж, увольте! Буду готовить её так, как испокон века принято это делать…
Какое наслаждение после осточертевшей мамалыги с постным маслом, размазни из фасоли или безвкусного бургули, съесть источающий неповторимый аромат, исходящий жирным соком, кусище утиного мяса, зажаренного с ломтиками картофеля и яблок! Что значат по сравнению с этим блаженством сытости промокшие, заледенелые ноги, усталость, угрызения совести: опять вернулись позже обещанного времени.
Но мама, обладавшая удивительной способностью проникать в мир моих затаённых чувств, и самых сложных, и самых простеньких, закрывала глаза на то, что я вновь не сдержу слова и не приду с охоты засветло…
Подкладывала на тарелки мне и отцу ещё по кусочку жаркого.
– А что же сама? Чуть клюнула и всё?
– При моей капризной печени нельзя злоупотреблять жареным.
Мама, наша мама…
Приближалось следующее воскресенье, и она спрашивала меня:
– Может, лучше пойти вам на Кэр-оглы? Оттуда и вернётесь пораньше, и ноги не промочите. К тому же результат не менее весомый – дроздов-то настреляете. Это, конечно, не дичь, но в наше голодное время стрельбу по ним можно как-то оправдать старой польской песенкой: «Пан охотник! Пан охотник! Будь удачлив и здоров! Подари мне, пан охотник, пару жирненьких дроздов». Значит, в Польше их считали дичью. Чем же мы хуже поляков?
– Да что поляки, – вставлял отец. – У того же Тестова, помню, подавали дроздов с черносливом. И пироги с жаворонками.
– Но я не помню, чтобы ты приносил их с охоты.
– Так турачей хватало и фазанов! Не в пример нынешним скудным временам…
Мои первые шаги на охотничьем поприще оборвались в начале сорок третьего года – я ушел в армию. Берданку оставил брату; тот иногда брал её с собой в экспедиции. Не совсем понятно для чего, поскольку охотой не увлекался. Так и затерялся где-то красавчик-карабин. Очень жаль – это любовно сработанное ружьецо украсило бы сегодняшнюю мою коллекцию старинных охотничьих ружей.
* * *
Весной сорок второго года я закончил первый курс топографического техникума. Предстояла летняя геодезическая практика.
Мне многое нравилось в техникуме. К нам относились не как к школярам, а как к студентам; иные преподаватели даже на «вы» обращались, например, фрау Пильцер. Не надо было ежедневно готовить домашние задания, зачётная система выглядела куда привлекательней урочной. Да и набор изучаемых предметов был несравненно интересней школьного. Особенно привлекала меня геодезия и картографическое черчение. Его преподавал виртуоз этого, без преувеличения, ювелирного умения Григорий Фёдорович Гончаров. До сих пор храню выпущенный им альбом рисованных шрифтов. Раритетное ныне издание!
Всё бы хорошо, когда б не моё хроническое отставание по немецкому языку. И нарастающая напряжённость, связанная с неблагополучной обстановкой на фронтах.
После разгрома под Москвой немцы сумели быстро перегруппировать силы и перейти к массированному наступлению; целью его стал выход к Волге и к Черноморскому побережью на Закавказском участке.
Это означало, что война стремительно приближается к нам, со всеми вытекающими из сего последствиями: бомбёжками, эвакуацией неизвестно куда, гибелью тысяч людей, и близких, и неведомых нам.
Одним из неизбежных вестников надвигающихся несчастий, опережающим их, было ухудшающееся день ото дня продовольственное снабжение города. Конечно, нам не выпали те страшные испытания голодом, через которые прошли жители блокадного Ленинграда, но это слабое утешение.
…В начале сорок второго до Тбилиси, наконец, добрались мои одесские тетушки и восемнадцатилетняя Валя. Они не рассказывали в подробностях о пережитом. Мы понимали – это было бы для них мукой.
Перегруженные суда рыболовецкой флотилии стали отличной мишенью для немецких лётчиков. Караван тихоходных сейнеров, без всякого прикрытия, и днём и ночью шёл в открытом море, тщетно пытаясь оторваться от настигающего его огненного вала.
Муж тёти Зины, Владимир Лепин, сумел вывезти всё, что можно было: дорогие импортные сети и другое снаряжение, запас горючего, взял на борт сейнеров семьи рыбаков. Он не терял надежды выбраться из зоны боевых действий, сохранить флотилию. И тогда люди не превратятся в беспомощных, во многом бесправных и никому не нужных беженцев, найдут себе применение на новом месте – ведь море никуда не денется, а при нём и рыбаки не пропадут.
Но шквал войны прибил остатки каравана к Керчи. Дальше хода не было – немцы вышли к Керченскому проливу.
– Севастополь и Новороссийск вряд ли удастся удержать. Если, не приведи бог, сдадим и Туапсе, то война, во всяком случае, на территории Закавказья, будет проиграна нами…
Об этом не говорили вслух. Но думали так все без исключения.
– Дальше, до самого Баку, отсутствуют труднопреодолимые природные преграды, не удержать нам немцев. Нефть Апшерона притягивает их как мощнейший магнит. Они ринутся к ней, не считаясь ни с какими потерями…
И это было истинной правдой.
– Турецкий военный флот стоит под парами, и только ждёт выхода немецких дивизий на Закавказское побережье. У них на этот счёт есть тайный сговор с Гитлером…
Был такой сговор; утаить его туркам, извечным врагам России, не удалось. Двадцать шесть их дивизий так и остались стоять у иранской границы, не дождавшись своего часа.
– Туапсе стал последней базой Черноморского флота, без неё он будет обречён. Произойдёт вторая Цусимская трагедия! Любой ценой надо удержать за собой Кавказское побережье, спасти флот!..
Да, всё так: ни Поти, ни Батум практически не смогли бы компенсировать утраченные Севастополь, Новороссийск и Туапсе. Они были малопригодны для такой цели. База подводных лодок на озере Палеостоми оказалась бы запертой в этой изолированной акватории.
Люди знали о многом, но не говорили во всеуслышание; это грозило трибуналом. За паникёрство и пораженческие настроения.
Молчали и надеялись. Уповали, как издревле повелось в России, на чудо. Больше не на что было рассчитывать…
Надеялись на чудо и в Керчи, уже оккупированной немцами.
Как много писано о Бабьем Яре. И в прозе и в стихах. Кто бы ещё о Керченском противотанковом рве написал. В нём пластами полегло не меньше казнённых, чем в ставшем всемирно известном овраге, что на окраине Киева.
Память избирательна, увы. И, как всё человеческое, несовершенна…
Морской десант, в отчаянном броске рванувший на Керчь, смявший застигнутый врасплох немецкий гарнизон, ворвался на опустевшие городские улицы, явив то самое чудо, на которое не переставали надеяться. Но, явив его, не породил иллюзий. Потому что десант изначально был обречён. Вот и торопили моряки уцелевших жителей Керчи:
– Не медлите, уходите на Кавказскую сторону! В вашем распоряжении всего несколько дней! Уходите!.. Торопитесь!..
Друг моего брата Ника Химшиев, с годами ставший и моим другом, вплавь одолел Керченский пролив, держась за обломок разбитой баржи. Один из немногих десантников, оставшихся в живых после Керченско-Феодосийской операции1. Потеряв глаз, с раздробленной пулей челюстью, он плыл всю ночь по чёрной январской воде. До конца дней своих Ника избегал оставаться на морском берегу после захода солнца. Вид чёрной воды угнетал его…
Скорбные фигуры трёх женщин, терялись в толпе таких же, как и они, осиротевших, убитых горем людей. Два дня искали в Керченском рву, среди расстрелянных, Владимира Лепина и его шурина Аркадия Бродского, главного бухгалтера лепинской флотилии, мужа тети Лёли.
Нашли только кепку. Тётя Зина сразу узнала её. Перед самой войной Лепин заказал в ателье костюм и кепку к нему. Ну, кто же в Одессе заказывает выходную тройку без кепки в тон ей?
Она вся была в крови. На продолжение поисков не оставалось ни времени, ни сил. С узлами на плечах побрели к переправе через Керченский пролив.
…Волны захлёстывали вельбот, беженцы отчёрпывали воду кружками и просто ладонями; гребцы изо всех сил налегали на вёсла, спеша добраться до спасительного берега, пока ветер не разогнал висящий над морем туман – единственную защиту от немецких самолётов.
А потом был мучительно долгий путь, мимо изготовившегося к обороне, замершего в ожидании Туапсе, и дальше, на восток.
– Помоги нам Бог добраться до Тбилиси! Там Тася. Больше идти некуда…
Дождливая, промозглая черноморская зима. Штормовые валы накатывали на пустынные серые пляжи. В бывших санаториях – переполненные ранеными госпитали. На улицах военные патрули, окна домов заклеены газетными полосками, в парках рыли «щели»2 на случай бомбёжек.
Когда удавалось притулиться на ночь в сухом уголке, это было счастьем. А если разрешали забраться в тамбур вагона и проехать полсотни километров – то просто ни с чем несравнимой удачей!
Выручали солдаты. Куском хлеба, пачкой пшённого концентрата. Помогали, если могли, и местные жители. Кто помогал, а кто нет – самим есть нечего.
Война безжалостна и в то же время сострадательна. Не только на линии огня, но и в тылу. Впрочем, это сугубо условное понятие. И фронт и тыл, хоть ближний, хоть дальний, были соединены невидимыми нитями общей боли, общего страха, общим сопротивлением смерти. И одной на всех надеждой избежать её. Это в равной степени относилось к обеим сторонам, разделённым упомянутой линией огня.
Наши одесские беженки, о судьбе которых мы ничего не знали с начала войны, появились на Цхакаевской неожиданно. Полдня плутали по незнакомому городу с единственным путеводителем – конвертом от последнего маминого письма. На нём сохранился слегка размытый морской водой обратный адрес: город, улица, а вот номера дома не разобрать было, вместо него растеклось лиловое чернильное пятно.
Так и шли по улице, от подъезда к подъезду, спрашивая у жильцов:
– Астаховы не в вашем доме живут?
– Нет, не знаем таких. Откуда идёте?.. От самой Керчи?! Вай-мэ, не может быть! Зайдите, ну, покушайте немножко, что есть у нас, отдохните. Найдём ваших родственников, обязательно найдём, не беспокойтесь!.. Гмэрто чэмо!1 Неужели и сюда война доберётся?..
С появлением беженцев, а их всё больше становилось в городе, война показала нам своё реальное лицо, не похожее на то, каким его представляли в боевых киносборниках и в газетах. Она дохнула на нас зябким холодком страха.
К тому времени мы уже перебрались в освободившуюся дяди Сашину квартиру. Разделили её пополам: нам достался кабинет вместе с прихожей, а дочь дяди Саши, Таня, и его трёхлетняя внучка Марина заняли бывшую гостиную. Таким образом, пресловутая «щель» в конце веранды пустовала. Но недолго. В ней поселились тётя Зина с тетёй Лёлей, а Валю взяла к себе Таня.
Коснувшись судьбы беженцев, не могу не вспомнить большое семейство, кстати, тоже одесситов, разместившееся в доме напротив нашего. Бабушка и её престарелый супруг, их дочь с мужем и две умопомрачительно сдобные, бело-розовые девицы, о неотразимости которых, не без гордости за внучек, рассказывала бабка:
– Мы ехали с самой Одессы в спецэшелоне, вывозившем госимущество. Вы бы знали, какая там была охрана! Мой зять состоял при этом госимуществе, и нам таки дали цельное купе. Вы не поверите – у его дверей мужчины в очереди стояли! Из-за наших Софочки с Берточкой. Просто не знали с чем им сделать!
– Что именно сделать?
– Ну, там конфетками угостить, флакончик духов преподнести или ещё чего-нибудь.
– А-а… Хорошо, что уточнили, а то мы совсем другое подумали.
– Что тут думать – такие красоточки! В Одессе, когда вдвох они шли по улице, таки трамваи останавливались. Это же с ума сойти можно!..
Не помню точно с кем именно, то ли с Софочкой, то ли с Бертой, вскоре после их приезда случилась неприятность. Среди ночи нас разбудил истошный вопль, доносившейся из дома, в котором жило это семейство. Единственный поблизости телефон имелся на втором этаже, в квартире некоего ответработника. Вызванная по нему «Скорая помощь» увезла стонущую девицу и причитающую над ней бабку.
Мы недоумевали, почему пострадавшая неизвестно от чего красоточка лежала на носилках лицом вниз. Всё выяснилось на следующий день, благодаря её словоохотливой бабушке.
– Вы бы знали, как мы жили в Одессе! Какая у моего зятя была квартира! А тут что приходится терпеть? Это же просто ужас – одна уборная на весь этаж! И стоит только моим внучкам пойти туда, кто-то из мужчин обязательно начинает подглядывать. Из-за этого мы купили, я извиняюсь, ночные вазы.
«Ночные вазы» военной поры изготовлялись из зелёного бутылочного стекла, достаточно толстого и прочного. Но не настолько, чтобы выдержать тяжесть Софочки или Берты – сестрицы были примерно равной комплекции и веса. Короче говоря, «ваза» раскололась на части, и пришлось необычную пациентку везти в больницу, извлекать остатки стекла из травмированного места.
– Такую красоту попортили! – с деланным сочувствием покачала головой тётя Зина.
– Вы очень правильно сказали! – подхватила бабка. – У женщины всё, что относится к фигуре, это же дороже всякой сберкнижки… Возьмите меня: уже почти шестьдесят, но кое-что ещё осталось…
Мои тётушки терпеть не могли это благополучное семейство.
– В спецэшелоне их везли, в отдельном купе! – негодовали они. – При госимуществе, видите ли! А Володя из-за этого самого госимущества на две недели позже выбрался из Одессы. Не стань он его спасать, глядишь, и уцелел бы вместе с Аркашей, не оказались бы в Керченском рву… Слыхали: от нёе «кое-что ещё осталось»! В трюм сейнера бы этот блатной выводок затолкать, под бомбы немецкие! Тогда б от нёе осталось бы не больше, чем от нас с Лёлей…
Это верно. Тётушки мои, ещё совсем недавно пикантные одесские дамы, что называется, «в расцвете средних лет», как-то разом постарели, осунулись, сникли. Единственной радостью и смыслом жизни осталась у них Валя. Не знаю, как за расфранчёнными Софочкой и Бертой, но за ней вечно увязывался хвост поклонников.
Из всех нарядов уцелели у Вали юбочка да две-три блузки. Но как она умела носить их, с какой фантазией меняла облик своего, более чем скромного гардероба!
Унаследовав схинавскую привлекательность, точёную фигурку и весёлость нрава, Валя многим в Тбилиси вскружила голову. Но при этом никто не мог похвалиться, что добился у неё взаимности.
– Не нужны мне никакие воздыхатели, – говорила она в минуты откровенности. – Знать бы, где Борька мой сейчас! Только б в живых остался, всё остальное – ерунда…
Курсант Одесского артиллерийского училища Борис Горин1 был первой и, как мне думается, единственной любовью моей сестры. Валя много рассказывала о нём; при этом её серые с голубизной глаза светились, словно сбрызнутые водой самоцветы.
По совету всё того же Виктора Васильевича Палавандова, она поступила в институт физкультуры на факультет лечебной гимнастики. И мы часто по утрам отправлялись из дома вместе с ней; я – в техникум, а Валя – в расположенный поблизости институт.
– Слушай, – приставали ко мне, – кто тебе эта девушка?
– Сестра, – отвечал я, не уточняя, что троюродная.
– Будь другом, познакомь! Та-акая девушка!
– У неё жених есть. На фронте. Между прочим – Герой Советского Союза, – я намеренно повышал статус Бориса.
У Вали не сохранилось ни одной его фотографии – многое затерялось во время их крёстного пути от Керчи до Тбилиси.
Мне Борис почему-то представлялся похожим на Володю Канкава. Таким же сильным, красивым, дружелюбным. В иного парня вряд ли могла б влюбиться моя сестра. И остаться верной ему в разлуке. Долгой, а может быть, и вечной.
Поэтому, отбояриваясь от желающих познакомиться с ней, я самолично присвоил Борису звание Героя Советского Союза – играло роль не только выдуманное мною сходство его с Владимиром Канкава, но ещё и весть, дошедшая до нас в том же сорок втором году, и подтверждённая позже газетным сообщением: во время боёв на подступах к перевалам Главного Кавказского Хребта Володя погиб. За совершённый им подвиг был награждён Золотой Звездой. В первые годы войны столь высокой награды удостаивались единицы. Воистину герои. И чаще – посмертно…
Принадлежавшая Тане половина квартиры днём пустовала. Сестра с утра уходила в КИМС, в свою лабораторию, а Маришка большую часть времени проводила в «академическом доме», с Софьей Александровной. Поэтому никому не досаждая, я заводил патефон и слушал любимые пластинки. Компанию мне составляла Нинон Мержанова, племянница покойного Пантелеймона Ивановича Нагорного.
Была она немногим старше меня, но не по годам пышна. Признаться, особого интереса Нинон, девица внешне вполне привлекательная, у меня не вызывала. Затрудняюсь объяснить почему. Скорее всего по причине «комплекса Мальвины»1, которым отличалась.
Так что её предложение обучить меня западноевропейским танцам я воспринял без энтузиазма.
– Как же можно в твоём возрасте не уметь танцевать?! – удивлялась она. – Ты много теряешь в глазах знакомых девушек.
– Да, знаешь, как-то не очень люблю эти самые танцы, – мямлил я в ответ.
– Не любишь того, чему ещё не пытался научиться? Так не бывает.
Нинон отличалась неотвязностью, и чтоб не выглядеть упрямым неотёсой, пришлось дать согласие.
– Так-то лучше! Начнём с танго…
Я оказался вполне сносным учеником, хотя уроки эти вызывали у меня двойственное чувство. С одной стороны удовлетворение от того, что успешно осваиваю новое для себя умение, которое наверняка пригодится в будущем, а с другой – сковывающую неловкость из-за постоянного и довольно плотного контакта с выдающимися формами Нинон. Это мешало мне. Я сбивался с ритма, плохо слышал музыку и думал совсем не о том, как бы поизящнее выполнить то или иное па.
– Партнёршу следует вести уверенно, – поучала Нинон. – Направлять её не вялой, а твёрдой рукой!.. Ну-ка, давай, я поведу тебя, ты потом повторишь за мной. Танец, это не бессмысленное топтание, ему надо отдаваться всей душой!..
Если только душой! Подозреваю, что Нинон прекрасно понимала моё состояние и причины, вызывающие его; возможность донимать меня таким образом доставляла ей удовольствие…
С появлением Вали уроки танцев, сопровождаемые греховным соблазном, прекратились.
Какое-то время понаблюдав за Нинон, она спросила меня:
– Что бы тебе не сменить партнёршу? На четвёртом этаже очень смазливая девочка живёт.
– Недка, что ли? Так у неё роман с сыном певца Кусевицкого1. Обещали забрать её с собой в Америку.
– Даже так? Серьёзные намерения, ничего на скажешь… А может и у тебя назревает роман с этой профессорской племянницей? – в Валином голосе звучали хорошо знакомые мне насмешливые нотки.
– С чего взяла? Она же старше меня!
– Это не бог весть какое препятствие. Но вообще-то ей, конечно, нужен совсем иной партнёр. Менее стеснительный и с такими же намерениями, как у сына Кусевицкого.
– Но я вроде…
– Вот именно – вроде. Этой самой Нинон явно пора замуж, а тебе пока нет, – Валя рассмеялась. – Ты уже вполне прилично танцуешь, можно закрывать танцкласс. Слышал одесскую песенку про уроки танцев?
– Какую это? – насторожился я, предчувствуя подвох с Валиной стороны.
– Про Сурочку с Васей. Но имена роли не играют. Песенка не только о них. Я напою один из куплетиков, и ты сам смекнёшь, что к чему, не маленький уже.
Сурочка, не стройте глазки Васе,
И не прижимайтесь к ему так!
Вы же не в постели, а в танцклассе!
Шаг вперод и шаг назад!..
Ну, Валька! Хотя… все верно, не маленький. Пришло время окончательно распрощаться с детским восприятием жизненных ситуаций, чтобы не выглядеть смешным.
Это трудное расставание. Часто – долгое. Если позволяют обстоятельства, то мы стараемся растянуть его, интуитивно цепляясь за детство, как за самую безопасную, самую защищённую пору нашей жизни.
Ещё раз вспомню сказанное Киплингом: «Верните мне мои первые десять лет, остальное можете забирать». На излёте жизни мы все готовы повторить за ним эту печальную фразу…
Нинон долго дулась на меня. Что касается Вали, то её она невзлюбила с первой же встречи. Всячески пыталась настроить свою тётку против «этих одесситов». Но без успеха – Устиния Алексеевна не очень жаловала племянницу незабвенного Понички. А заодно и его сестрицу.
* * *
Вскоре после начала войны была скомплектована геологическая экспедиция по разведке молибденового месторождения в низовьях реки Парагачай и частично на территории Северного Ирана. Граница с ним шла вдоль Аракса, разделявшего надвое не только ряд деревень, но и небольшие городки – Джульфу и Ордубад. В общем-то, она носила условный характер, оправдывая ходившую тогда присказку: «Курица не птица, Иран не заграница». Так оно и было. Наши войска базировались в нескольких иранских провинциях: тех, туда мог быть направлен удар со стороны Турции, в случае её вполне возможного вступления в войну на стороне фашистской Германии.
Возглавил Парагачайскую экспедицию мой двоюродный брат Дод, к тому времени уже весьма авторитетный специалист по рудным месторождениям Закавказья.
Надо ли говорить, что обеспечение промышленности молибденом, тем более в военное время, относилось к разряду первостепенно важных, стратегических задач, и все возможные сырьевые ресурсы мобилизовывались для её выполнения.
Но кроме сугубо государственного подхода к основному вопросу, существовал ещё невидимый постороннему глазу, приземлённый подход – сытое существование многочисленного штата экспедиции: геологов, топографов, камеральщиков, горных рабочих и так далее. Это являлось очень существенным фактором в то голодное время. Получение отдельных фондов, не стеснённых жёсткими рамками карточной системы, давало возможность организовать снабжение продуктами по собственным нормам.
– Дополнительный соблазн, – говорил по этому поводу Николай, – заключен в том, что выехавшие в Парагу могут не сдавать продовольственные карточки по месту жительства. Фокус в необычном статусе экспедиции, погранично-заграничном. Проще говоря, не в таком, как у обычных партий. На этом всё и построено: где «отоваривать» и у кого получать эти чёртовы карточки? У иранского шаха, что ли?.. Додка молодец, добился завидных условий! Мы с Ией решили ехать, он пригласил нас. Многие едут, в том числе и те, в которых нет особой надобности.
– Почему же их берут? – удивилась мама.
– Ты ведь знаешь безотказность Дода. Подкормить хочет людей… Высота там заоблачная, условия полевые – жить в палатках, в балаганах, ну, как обычно.
В заключение он сделал неожиданное для нас предложение:
– Что если и Женьке поехать с нами?
– Так у него же производственная практика, – возразила мама.
– Знаю. А мы его в отряд топографов определим, к Судакевичу. Работа с нивелиром, с теодолитом, мензульная съёмка и тому подобное. Уверен, в техникуме не станут возражать против такой замены.
В техникуме не возражали. При условии, что к началу следующего учебного года я представлю подробный отчёт, заверенный начальником топографического отряда.
Отчего ж не представить? Да хоть десять отчётов!..
Мы с Николаем оставили свои карточки маме, а Ия – бабке Софико. Пусть хотя бы несколько месяцев полегче будет жить им.
– Вдобавок ко всему прочему, – сказал брат, – в тамошних деревнях, по слухам, можно неплохо разжиться продуктами в обмен на носильные вещи.
Двое суток мама спешно кроила что-то и перекраивала из всякого старья, строчила на «Зингере». Росла стопка нарядных детских рубашечек, платьиц, штанишек – «обменный фонд», в общем…
Мне подготовили необходимые документы, разрешающие находиться и работать на приграничной территории, и в конце мая я выехал в Парагу вместе с начальником топоотряда и неофициальным «порученцем» Дода, великим пройдохой и доставалой Давидом Судакевичем.
Увидев у меня кроме чемодана с маминым шитьём ещё и берданку, он всполошился:
–Там же особая зона, а ты – с оружием! На границе могут возникнуть осложнения.
– А что если разобрать ружьё и спрятать в чемодан?
– На твою ответственность… Вообще-то, «зелёные фуражки» меня знают, копаться в барахле не будут… Чего собираешься стрелять?
– Должна же там водиться дичь.
– Ещё как водится! Дичь – это вкусно, это я люблю! Так что мы с тобой в доле…
В Эривани1 сделали пересадку на Джульфу. Поезд медленно тащился мимо отвесных голых стен Змеиного ущелья. Они серым коридором тянулись по обе стороны состава. Я вглядывался в темнеющие расселины скал, пытаясь разглядеть затаившихся в них зловещих обитательниц этих неприветливых мест.
– Змей здесь не больше, чем в нашем лагере на Парагачае, – заметил Судакевич. – Любят эти географы всякие названия выдумывать. Мыс Доброй Надежды! У кого там, интересно, и какие надежды имелись?
Мне невольно вспомнился наш Мисбрун. Он ничего не рассказывал про эти самые надежды первооткрывателей, давших такое название африканскому мысу. Возможно, и сам о них ничего не знал…
День, проведённый в Эривани, в ожидании поезда на Джульфу, я использовал для знакомства с армянской столицей.
Ещё с той поры и до сегодня люблю незнакомые города. Не опасаясь заблудиться, погружаюсь в переплетение улиц, словно в лес, по ходу примечая запоминающиеся ориентиры; по ним и возвращаюсь в исходную точку.
Я ждал встречи с городом, напоминавшим Тбилиси, ярким, с величественными зданиями, с парками и широкими проспектами. Но увиденное разочаровало меня – Эривань выглядела провинциально, была какая-то одноцветная, будничная. Год спустя мне приведётся увидеть Баку. Он тоже не произвёл впечатления. И я окончательно утвержусь во мнении, что быть столицей края, раскинувшегося меж двух сапфировых морей, достоин только Тифлис, Тбилиси, как угодно называйте этот город вечного праздника. Только он!..
Начиная с пятидесятых годов Ереван начали кардинально перестраивать. Так же, как и обновлённый Баку, он станет одним из самых нарядных и благоустроенных городов страны.
Денег на преображение столиц союзных республик не жалели, полной пригоршнею одаривали. А старые российские города, тот же Куйбышев, продолжали ветшать, утрачивать своеобычность свою и душу. Массовое типовое строительство в эпоху хрущёвского правления сделало их неотличимыми один от другого. Но ни на что более привлекательное средств не выделялось. Что поделаешь – таковой была национальная политика. «Старшему брату» вполне достаточно Москвы – этой витрины страны победившего социализма. Совершенно необязательно «друзьям из-за рубежа» забираться в глубь российскую, что там делать? Для разнообразия можно их в Тбилиси свозить, или в тот же Ереван, продемонстрировать кавказское гостеприимство.
Нам каждый гость дарован Богом,
С какой бы не был он земли!
Так и жили, пока не развалилось всё к чёртовой матери. И остался неразумно щедрый «старший брат» у разбитого корыта…
Полноводный после весенних дождей Аракс стремительно нёсся по каменистой долине. Приткнувшаяся к обоим берегам реки Джульфа представляла собой беспорядочную россыпь одноэтажных в основном домишек, с зелёными островками фруктовых садов. На противоположной стороне виднелась иранская её часть. По свидетельству знающих людей, государственная граница не являлась серьёзным препятствием для регулярного общения жителей этого разделённого пополам городка. Любые события, будь то свадьба, похороны или ещё что-либо, становились поводом для массового форсирования Аракса. И в том, и в другом направлении. Волей-неволей пограничникам приходилось закрывать на это глаза…
Возле железнодорожной станции Судакевича ждал экспедитор и двое рабочих. Предстояло получить прибывшее багажом оборудование: связки совковых лопат и кирок, сбитые из горбылей ящики с пневматическими молотками и шарошками1. Вместе с экспедитором приехала его беременная жена, на консультацию к врачу.
– И что сказал доктор? – не очень приветливо спросил Судакевич. – Мальчик родится у тебя или опять девочка?
– Откуда он знает? – пожал плечами экспедитор. –У Бога надо консультироваться, а не у него.
– А где грузовик?
– Вчера привёз нас, и уехал обратно. К полудню должен вернуться.
– Безобразие! – взорвался Судакевич. – Почему отпустил его?
– Шофёр мне не подчинён, у него другое начальство.
– Я ему покажу начальство!.. – Судакевич долго дозванивался куда-то, ругался на чём свет стоит: – Всех вас за такое разгильдяйство Георгий Александрович выгонит к едрёной матери! Лично попрошу его об этом, он мне не откажет!.. Если через час тут не будет машины, то…
Пока суд да дело, жена экспедитора расстелила на одном из ящиков газету, нарезала две буханки хлеба, вывалила в миску каурму2.
«Кучеряво живут!» – подумал я. Отвык уже от вида щедро нарезанных, уложенных горкой ломтей хлеба – бери-не хочу!
– Садитесь, надо перекусить перед дорогой.
Как быстро, однако, полуголодная жизнь отучает нас от естественного восприятия таких, ещё недавно не замечаемых мелочей повседневного быта, как поданный к обеду хлеб. Всем, а не каждому по норме, по убогой «пайке» – вечному символу Совдепии.
Экспедитор откупорил бутылку тутовой водки. Стаканов не было, вместо них пошли в ход прошлогоднего засола огурцы. Разрезали каждый на две части, вытряхивали раскисшую сердцевину и наливали внутрь мутноватое пойло. Так и отправляли его в рот, вместе с импровизированными рюмками.
Я тоже глотнул этой пакости, сделав вид, что мне не впервой. Взрослеть так уж взрослеть…
Грузовик появился часа через три. Мы побросали в кузов полученный багаж, забрались сами. Судакевич, с плохо скрываемым неудовольствием последовал за нами – место в кабине пришлось уступить жене экспедитора.
– Почему так долго ехал сюда? – сердито спросил он шофера.
– Потому что жить не надоело пока…
Смысл этого странного ответа я уразумел сразу после того, как грузовик свернул на дорогу, ведущую к месторождению. По крайней мере на треть длины она была вырублена в отвесных скалах. Местами, где-то далеко внизу, от небрежно выровненного уступа поднималась стена, сложенная насухо из плоских плит песчаника. Когда наша полуторка осторожно въезжала на это хлипкое сооружение, оно начинало похрустывать, покряхтывать и угрожающе пошевеливаться.
Спаси и сохрани!
Встречные машины на такой узкой дороге, вернее на её подобии, разъехаться не могли. После долгих препирательств один из грузовиков начинал медленно пятиться до ближайшей ниши. Они были вырублены на расстоянии километра одна от другой, на случай таких встреч, лоб в лоб.
– Что, дрейфишь? – спросил меня Судакевич.
– С чего бы это? – я пренебрежительно дернул плечом.
– Врёшь, дрейфишь! Все поначалу дрейфят. Одного шофёра, помнится, нанимали на работу. Провезли в один конец для ознакомления с трассой, так он зажмурившись ехал, весь мокрый стал как мышь. За миллион, говорит, ездить по ней не соглашусь, жизнь дороже…
«Пожалуй, так оно и есть», – подумалось мне; но вида опять не подал. Не хотелось перед этим трепливым Судакевичем труса праздновать.
Сам не замечая того, я продолжал взрослеть. Прощай, детство!
База экспедиции, лагерь, как её называли, располагалась на верхней террасе реки Парагачай. Десятка три палаток, в которых жили инженерно-технические работники, несколько дощатых балаганов для различных служб, дизельный движок походной электростанции. Кругом всё голо, ни деревца, лишь кое-где в расщелинах скал курчавился колючий кустарник.
Прямо от лагеря, круто вверх уходила такая же безлесная гряда гор. Вдоль гребня хребта торчали, словно зубы гигантского дракона, чёрные останцы.
Это были совсем иные, мрачные горы, ничем не напоминавшие те, к которым я привык в Абхазии и которые успел полюбить.
Парагачай серебристой змейкой извивался по дну неширокой долины. Она, радуя глаз, зеленела в обрамлении отлогих склонов нижней террасы, покрытых сыпучей дресвой.
Река неотвратимо манила, но спускаться к ней было не просто и не легко. Сначала приходилось преодолевать почти отвесные участки, а потом скатываться по вырывающейся из-под ног дресве.
Наградой являлись купание в холодной как лёд, воде и шанс добыть с помощью накидной сети, взятой у одного из геологов, десяток мелких форелек – то был мой первый опыт обращения с этим остроумным и безотказным орудием лова. Я не расставался с ним всю жизнь, несмотря на ничем не обоснованные запреты рыбинспекции.
Обратный путь от реки до лагеря портил всё удовольствие, хотя и приурочивался к вечерней поре, когда солнце переставало нещадно палить. Но всё равно, пока выбирался на верхотуру, семь потов успевало сойти…
Моим непосредственным начальником стал старый опытный топограф, Мстислав Алексеевич Горянин, типичный русский интеллигент из категории недотёп, прямая противоположность Судакевичу. Лет пятидесяти, худощавый, слегка сутулый, наверное, от многолетней работы внаклон, с геодезическими приборами, он был изысканно вежлив и снисходителен к недостаткам окружающих. Называл меня только на «вы», старался излишне не загружать работой.
– Вам по закону положен сокращённый рабочий день, о чём я многократно напоминал Давиду Борисовичу. Но тот ссылается на форс-мажорные обстоятельства военного времени.
Судакевич, несмотря на эти самые обстоятельства, делами отряда занимался от случая к случаю, полностью полагаясь на добросовестность и безотказность Горянина. Без конца отлучался то в Джульфу, то в Тбилиси по заданиям Дода или его амбициозной супруги Евгении Михайловны – моя тёзка числилась в экспедиции на какой-то, не помню уж, должности. Судя по всему, роль «порученца» устраивала Судакевича гораздо больше, чем ежедневная, с утра и до заката, работа под палящим солнцем, от которого не спасали большие полотняные зонты – зря мы их таскали с точки на точку.
Жил Мстислав Алексеевич вместе с ещё двумя топографами в соседней с нашей палатке.
Вечерами любил забредать «на огонёк»; беседовал с Николаем о поэзии Серебряного века, пил чай с пеламушем1, в общем, отдыхал душой.
– Не пропустить ли по рюмочке «тутовки»? – предлагал ему мой брат.
– Благодарю, Николай Евгеньевич, но я лучше ещё чайку…
Приходила к нам и Анечка, как звали все молодую блондинку с мечтательными небесно-голубыми глазами и нежным румянцем на пухлых щёчках.
– Пэрсик! – восхищённо говорил про Анечку влюблённый в неё Арчил Назария, ведавший снабжением экспедиции. Не первой молодости, лысый, замотанный делами, он неумело, но по-рыцарски пылко и неотступно ухаживал за ней. – Впервые встретил женщину, покорившую меня не только своей за-амечательной внешностью, но и родственностью душ, которую я ощутил сразу. Клянусь, это так!..
Арчил ни от кого не скрывал своих чувств, хотя видов на успех у него не было никаких. Он не мог не понимать этого, но, тем не менее, продолжал оказывать Анечке всевозможные знаки внимания, носившие в основном материальный характер. То одаривал бидончиком пеламуша, то связкой армянских чурчхел, в отличие от грузинских – мягких и очень сладких, то банкой американского лярда.
Анечка милостиво принимала подношения, но дальше этого дело не шло.
По специальности она была геохимиком; в одном из балаганов находилась её лаборатория, где вдвоём с помощницей «пэрсик» колдовала над какими-то приборами, колбочками, бутылями с реактивами. Не сильно загруженная служебными обязанностями, Анечка ужасно скучала по Тбилиси, кляня себя за то, что, польстившись на предложенные условия, дала согласие отправиться в Парагу.
– Теперь вот вынуждена торчать в какой-то джабаханской2 лаборатории!..
Она частенько употребляла это словечко.
– Сегодня в столовой плов просто джабаханский! Повар украл половину баранины. Куда только смотрит Арчил?..
– В Параге совсем обнаглели! В обмен на привезённую мною сюда хара-хуру3 предлагают откровенно джабаханские продукты…
Поскольку о неразделённой страсти Назария в экспедиции знали все, Николай не преминул спародировать известный романс, превратив его в монолог скучающей Анечки.
Мне ни к чему шампанское,
Изюм и пеламуш!
И ваше джабаханское
Родство каких-то душ…
В нашей палатке помигивала под потолком двадцатипятиваттовая лампочка, на электроплитке закипал большой походный чайник. Мы сидели на топчанах, и Аня, обращаясь к Горянину, восклицала, делая вид, что обижена:
– Ну, вот! Коля, как всегда, насмешничает! Но вы, человек деликатный, скажите: могу ли я по-иному реагировать на нелепые ухаживания Арчила?
– Гм… хм… Это настолько тонкая материя, Анна Васильевна… Что же касается Николая Евгеньевича, он вовсе не насмешничает, поверьте. Его пародия не более чем дружеская шутка, забавный шарж…
Вы шепчете таинственно:
«О сладкий мой чурчхел!
Ты у меня единственный,
Тебя б с верёвкой съел!1».
Но я так озадачено –
На лысину гляжу,
И скукою охвачена
Всё об одном твержу:
В Тбилиси!..
В Тбилиси!..
В Тбилиси!..
– Ах, Тбилиси! – вздыхала Анечка, и её небесно-голубые глаза поддергивались грустью.
С помощью Мстислава Алексеевича я постигал азы своей будущей профессии и вдобавок занимался хозяйственными делами.
Что мой брат, что его Ия, не отличались практичностью, и в этом отношении походили на Горянина и на Анечку. Поэтому заготовка продуктов долгого хранения, тех, что предстояло увезти с собой в Тбилиси, полностью ложилась на мои плечи. Неподалёку от нашей палатки, расчистив отработанный шурф, я оборудовал в нём нечто вроде погреба. Температура на пятиметровой глубине была довольно низкой и постоянной, вполне подходящей для хранения там банок с каурмой, мёдом, топлёным маслом и всем прочим, что надеялся выручить за привезённый с собой «обменный фонд».
Расчёт на эти бартерные сделки, якобы сулившие немалые выгоды, не оправдался. Причиной явилось отсутствие тех самых «ближайших деревень», о которых говорил Николай до отъезда в экспедицию. Что до Параги, то она уже была изрядно затоварена «обменщиками» – к их числу в лагере принадлежал каждый второй. Предложение, как принято говорить, превысило спрос, и крестьяне начали привередничать, сбивать цену, всучивать продукты сомнительного качества.
– За шелковую блузочку, – возмущалась Аня, – мне предложили всего килограмм заведомо джабаханского, засахарившегося мёда!..
То, что и блузка её была наверняка «джабаханской», Анечка умалчивала.
Но так или иначе, а входить в деловые отношения с жителями Параги большого смысла не имело. И тогда у меня возник рискованный, даже авантюрный план похода вглубь сопредельного государства.
Хотя Иран в нашем сознании не в полной мере ассоциировался с «настоящей» заграницей, я, тем не менее, испытывал определенное волнение, когда ступал на правобережную часть Джульфы, то есть пересекал рубеж, обладавший особой, таинственной силой, позволяющей ему разделять государства, народы, политические системы. Нечто подобное испытал три года спустя, увидев из вагонного окна пограничный столб с надписью: «СССР» – ещё мгновенье, и окажусь в чужой стране! И хотя ничего, кроме пограничного знака об этом не говорило, – те же избитые артиллерией и бомбёжками леса, заброшенные пашни, сгоревшие станционные здания, ощущение значительности момента не покидало меня. Это повторялось всякий раз и в дальнейшем, во время моих зарубежных вояжей.
Ныне подобные чувства никто не испытывает – бывшие заложники «железного занавеса» мотаются по всему миру, не замечая пересекаемых ими границ; былое приобщение к таинству превратилось в обыденность. Они, мне думается, в убытке, ибо не позабытое мною чувство необъяснимо прекрасно!..
Итак, впервые в жизни я пересёк границу, священную черту, о которой мне когда-то рассказывал дядя Гриша Тимашев, верный её страж, Царствие ему Небесное!..
Иранская часть месторождения, где наша экспедиция вела разведку: копались шурфы, забуривались скважины и так далее, тоже входила в зону съёмок, проводимых топоотрядом Судакевича. В ходе их и родился мой дерзкий план.
На имевшейся у Горянина старой английской карте, данные которой нашему топоотряду предстояло уточнить, были нанесены деревеньки, ютившиеся на противоположенном склоне хребта. А что, если перевалить через него, подумалось мне, спуститься вниз и вступить в коммерческие отношения с неизбалованными «обменщиками» потребителями хара-хуры?
В районе горных выработок находился ещё один наш лагерь, где жили главным образом рабочие: шурфовщики, бурильщики, шофёр. Когда нам приходилось задерживаться в этом лагере на два-три дня, мы занимали пустующую палатку, «гостиницу», как её называли.
У Мстислава Алексеевича моя затея вызвала серьёзные опасения – он вообще отличался нерешительностью характера.
– Как вы пойдёте туда? Горы совершенно дикие, высота за две тысячи метров. Да и обернуться в течение светового дня вряд ли возможно.
– Надо выйти затемно, тогда уложусь.
– Не знаю, не знаю… А как отнесется к этому Николай Евгеньевич?..
Брат отнесся легкомысленно, точно так же, как и некогда к моим ночным охотничьим вылазкам на каменные осыпи за хутором Дуабабста. Знала бы об этом мама!..
Горянин решил подстраховаться. Он вычертил кроки предстоящего маршрута и подробно проинструктировал меня:
– Вон, на вершине гребня, приметный останец. Разглядите его, как следует в бинокль, запомните очертания. К нему вам надо будет выйти, а потом уже спуститься по нанесённому мною азимуту в деревню. Как там её кличут?.. – Мстислав Алексеевич склонился над картой. – Ага – Каракыз. Возможно, она окажется в пределах видимости, и никакой азимут вам не потребуется, но мало ли что – это горы! Коль скоро решили отправиться в путь затемно, то и к останцу придется двигаться тоже по азимуту, иначе собьетесь. Компас возьмите мой, ваш какой-то игрушечный.
– В магазине «Динамо» покупал.
– Нет, нет, лучше всё же мой… Кстати, каким образом собираетесь объясняться с туземным населением? По-русски они ни гу-гу.
– Здесь же, говорят, сплошь азербайджанские деревни. Полсотни слов в запасе у меня есть. Плюс десять пальцев.
– Не густо… Лучше было бы вам отказаться от задуманного. Бережёного, знаете ли, Бог бережёт.
– На это и рассчитываю.
– Пропуск, часом, не забыли взять? Вдруг на пограничников наткнётесь…
– Не забыл.
– Гм… хм… Тревожно мне, признаюсь, за вас. Тревожно…
Из лагеря я вышел часа за два до рассвета. Мстислав Андреевич проводил меня до последних палаток, сориентировал по компасу.
– В добрый путь! Будьте предельно осторожны!..
В объёмистом рюкзаке лежал «обменный фонд», узелок с едой и фляжка. К поясу я подвесил немецкий штык времён Первой мировой войны, купленный из-под полы на Сабурталинской барахолке. Прихватил ещё и карманный фонарик с полудохлой батарейкой, чтоб было чем подсвечивать циферблат компаса.
Ущербная луна едва заметно серебрила скалы; это позволяло довольно уверенно продвигаться вперёд, не рискуя наткнуться на невидимое препятствие.
Примерно на полдороге к гребню хребта на меня из тьмы, с фырканьем и зловещим треском устремилось непонятное существо. По производимому им шуму изрядно крупное.
Отпрянув в сторону, я на всякий случай вытащил из ножен штык. Невидимый зверь перестал фыркать, но треск продолжался; создавалось впечатление, что он лупит по скалам кастаньетами.
Я включил фонарик. В его слабом луче возник ощетинившийся шар, похожий на огромную подушку для булавок. Плоский, как лопата хвост, тоже усеянный торчащими во все стороны иголками, яростно молотил по земле.
«Фу ты! Дикобраз, чёрт бы его побрал»!..
Тут же вспомнилась давнишняя история, приключившаяся со служительницей зоопарка, которая неосмотрительно повела себя в вольере для этих живых кактусов. Удар хвоста пришёлся ей по ноге. Лучше не вспоминать, к чему это привело!..
Меня подмывало запустить в дикобраза камнем. Но кто знает, как тот отреагирует на подобное обращение? Тем более что его зоопарковские сородичи были раза в полтора меньше по размеру. К тому же здесь их может оказаться целая компания.
Благоразумие взяло верх, и я, сделав крюк, обошёл опасное место. Продолжал подниматься осторожнее, напряжённо всматриваясь в темноту. Но больше никто из представителей местной фауны мне не повстречался. Или не дал знать о своём присутствии.
Когда выбрался к гребню хребта, начало светать. Несмотря на столкновение с дикобразом, мне удалось почти не сбиться с прочерченного Горяниным, азимута. Приметный останец, выбранный им в качестве ориентира, чернел в пятидесяти шагах от меня, похожий на старинную башню. Так и казалось, что вот-вот на его плоской вершине возникнут фигуры воинов в стальных шлемах, с копьями и щитами – крепостная стража.
Стража не заставила себя ждать – пять конных пограничников цугом двигались вдоль череды останцов, направляясь в мою сторону.
Можно было, конечно, выйти им навстречу, предъявить пропуск и объяснить причину, по какой оказался в столь раннюю пору на безлюдном гребне хребта, вдали от базы экспедиции. Но очень уж не хотелось вводить их в курс моих коммерческих планов, хотя они не представляли из себя ничего противозаконного. Поэтому я выбрал детективный вариант: затаиться меж камней и выждать, пока патруль, не обнаружив меня, проедет мимо.
А если обнаружит? Ну, скажу, что притомился, решил отдохнуть и вздремнул ненароком. Чем не объяснение?
Сняв рюкзак, я втиснулся в узкую щель между двумя валунами. Размеренное цоканье копыт приближалось, стало слышно, как переговариваются пограничники, но о чём ведут речь, не разобрать.
Ситуация складывалась совсем такая же, как в стихотворении о «Летучем Голландце»:
…Где свистят в ночи контрабандисты,
От жандармов прячась меж камней.
Свистеть не свистел, конечно, но всё остальное – один к одному: «зелёные фуражки» в роли жандармов и прячущийся от них в камнях «контрабандист», с товаром в заплечном мешке.
Бдительность пограничников оказалась не на должной высоте – я ведь лежал рядом с тропкой, по которой они двигались. Лежал долго, пока не убедился, что разъезд уже далеко.
Небо, кое-где прожжённое непогасшими звёздами, сменило цвет с опалового на пронзительно синий. Я продолжил путь.
За гребнем хребта меня поджидала неожиданность: всё пространство до горизонта было укутано клубами плотных, без единого просвета облаков. Они лежали почти у самых моих ног, скрывая от глаз то, что находилось у подножья хребта. Впервые привелось оказаться в полном смысле слова в заоблачной высоте.
Не понять было – поднимутся ли облака с восходом солнца или так и пролежат весь день у края гребня? И я решил погрузиться в белую, словно парное молоко, пелену. Сначала я зашёл в неё по колено, потом по пояс, и, наконец, полностью скрылся в облаках.
Сверив по компасу азимут и нащупывая ногами землю, начал спускаться. Благо идти пришлось недолго; облака редели, стало видно, куда ступаю, ещё немного и моему взору открылась широченная панорама плоского плато, уходящего к синеющей вдали горной цепи.
В самом его начале виднелись глинобитные дома деревушки; судя по крокам Горянина, то был Каракыз.
Моё появление в нём вызвало всеобщий интерес. Оно и понятно – странный коробейник свалился на них буквально с неба.
Мобилизовав все языковые резервы и мимические способности, я объяснил цель своего появления. Реакция превзошла самые смелые ожидания. Всем не терпелось узнать, что принёс в своём необычном мешке этот русский, что хочет получить взамен принесённого?
Решив не слишком заламывать цену, с грехом пополам огласил перечень интересующих меня продуктов. Не прошло и часа, как рюкзак опустел. Матери семейств не скрывали радости при виде предложенного мною ассортимента детской одежды. А вот мужская часть Карагыза осталась ни с чем. Кроме одного аксакала, который сразу же положил глаз на немецкий штык. Пока шли обменные операции, старик то вынимал его из ножен и любовался блестящим золингеновским лезвием, то вкладывал обратно, восхищённо цыкал языком:
– Чох якши!..
Стало очевидным, что в обратный путь придётся отправиться безоружным. Ненадолго отлучившись, аксакал вернулся не один – тащил за собой здоровенного курдючного барана. Протянув мне конец верёвки, намотанной на крутые бараньи рога, он показал глазами на штык.
Что было делать? Обидеть отказом уважаемого в деревне человека? К тому же предложившего такую несусветную цену за мой допотопный штык. Но с другой стороны – предстояло весь день тащить на спине набитый под завязку рюкзак с продуктами. Сумею ли вдобавок к этому справиться с бараном? Он не лошадь, послушно на поводу не пойдёт…
В завершение торгов меня напоили чаем с лепёшками и душабом1. Прощаясь, женщины Каракыза, как могли, жестами в основном, втолковывали мне: дескать, приходи ещё, приноси свой красивый товар, а то детей в деревне видишь сколько, на всех обновок не хватило. Не зря, выходит, мама сидела до поздней ночи за своим «Зингером», понравились её рубашки-платьица, угодила.
Не буду рассказывать, как я намучался со строптивым бараном, как дважды эта скотина, вырвав из моих рук верёвку, ударялась в бега, и только чудом удавалось изловить его. Лучше не вспоминать о том…
До лагеря добрался уже в полной темноте, вконец обессиленный. Мстислав Алексеевич изнервничался, дожидаясь моего возвращения.
– Слава тебе, Господи! Наконец-то!.. А это ещё что за чудище?
– Заграничный баран, – ответствовал я. – Убил бы, подлеца, да нечем – штык в Каракызе отдал за него…
Как выяснилось потом, баран оказался перестарком, но повар нашей столовки взялся наготовить из него каурмы, оговорив, что за работу оставит себе переднюю часть туши, шкуру и остатки курдючного сала.
Этой каурмы нам хватило почти на всю зиму голодного сорок второго года…
Приближался сентябрь, мне пора было собираться домой. Полевой сезон предполагали свернуть в зависимости от погоды – в конце октября в горах уже выпадает снег. Так что оставалось всего месяца два, не больше.
На завершающем этапе Судакевич развил бурную деятельность; без конца ездил в Тбилиси, что-то отправлял туда, что-то получал, поэтому мой отчёт для техникума подписывать пришлось Горянину.
– Вам понравилось работа топографа? – спросил он.
– Очень.
– Приятно слышать. Я всю жизнь посвятил ей и не сожалею о том. Помимо многих прочих достоинств, она, по выражению Давида Борисовича, ещё и более «хлебная» по сравнению с другими инженерными профессиями. Но это, разумеется, не самое главное.
О том, что к материальной стороне взаимоотношений Мстислав Алексеевич относится с чисто интеллигентской стеснительностью, Судакевич прекрасно знал, и безбожно обсчитывал своего заместителя, на плечи которого ложилась основная тяжесть работы в нашем топографическом отряде. Догадывался ли Горянин о махлярстве начальника или нет, доподлинно не знаю, но, думаю, кое в чём подозревал его. Однако молчал. Я заметил выше: Мстислав Алексеевич относился к категории недотёп, на коих воду возят все, кому не лень…
При возвращении в Тбилиси моим попутчиком вновь оказался Судакевич. Супруга Дода поручила ему прихватить с собой увесистый груз – поддавшись общему «заготовительскому» ажиотажу, она припасла различные деликатесные продукты, которые и должен был увести «порученец».
– Здесь просто восхитительное топлёное масло, без малейших примесей, – говорила Евгения Михайловна. – Такого ни за какие деньги не купить на наших базарах. Или вот лосось сёмушного засола – его только в цэка и видят. А браконьеры на Араксе сбывают эту прелесть за бесценок. Давид наладил с ними постоянную связь.
В общем, какая-то там «джабаханская» каурма её не интересовала…
У меня тоже была немалая по весу и объёму поклажа; сложить всё пришлось на багажной полке, открытой взору снующих по вагону пассажиров.
– Сопрут у тебя шурум-бурум твой, – каркал Судакевич. – В поездах классные умельцы орудуют – на ходу подмётки режут!
Сам он расположился на нижнем месте, засунув отданные на его попечение кули и другие упаковки в находившийся под полкой ящик.
– Единственное надежное местечко, – заметил он. – Из-под меня ничего не вытащить. А ты, смотри, не проспи каурму и прочие свои банки-склянки. Заряди на всякий пожарный ружьецо, будет из чего в пустой след пальнуть, ха-ха-ха! Между прочим, так и не попотчевал меня дичью, а ведь договаривались.
Мне наскучили его шуточки, и я сделал вид, что полностью поглощён созерцанием пейзажей, мелькавших за вагонным окном. С моей верхней полки удобно было наблюдать за багажом с заветными припасами, но мерный стук колес предательски убаюкивал, глаза слипались. Судакевич прав – главное не проспать момент, когда злоумышленники подберутся к желанной добыче, успеть спугнуть их.
В отличие от меня, Давид Борисович преспокойно похрапывал, чего ему было опасаться?
На эриванском вокзале, в ожидании пересадки, мы сложили в дальнем углу перрона и моё и его добро в общую кучу.
– Стой рядом, не спуская глаз! – распорядился Судакевич. – Ни на шаг в сторону! Захочешь в сортир – терпи, пока не вернусь. И не вздумай никому доверяться! Железнодорожные воры, это тебе не джибгиры с «загородного универмага»1. На вид их запросто можно за народных артистов принять. Учти: у Евгении Михайловны тут, – он ткнул пальцем в багаж, – на многие тысчонки всего-разного…
В тбилисском поезде Давид Борисович, договорившись с проводником, опять занял нижнее место с безопасным ящиком для поклажи. Я же, одурев от бессонной ночи, свалил свои манатки на полку, заняв бóльшую её часть, навалился сверху на них, и заснул полусидя. Будь, что будет! Если и сопрут, то только вместе со мной!..
Никогда не замечал за собой такого греха, как злорадство. А ведь случилось однажды. Каюсь в нём, спустя столько лет. Поводом послужило чрезвычайное происшествие, случившееся на подъезде к Тбилиси. Выяснилось, что из-под Судакевича выгребли всё, что он вез, весь деликатесный припас Евгении Михайловны! И сотворили это злодеяние до смешного просто: аккуратно, бесшумно вырезали в тонкой переборке, разделявшей смежные ящики для поклажи, отверстия, достаточные для того, чтобы вытащить через них все тюки и свёртки, от первого до последнего. И покинуть поезд, не доезжая до станции назначения.
Ясное дело, не обошлось без содействия проводника, обеспечившего «народных артистов» нужными для их операции местами. Но, поди, докажи это! Не был, не участвовал, не состоял, как писали в соответствующих графах анкет советской эпохи.
Супруга Дода негодовала:
– Как мог опростоволоситься такой ушлый – пробы на нём негде ставить! – деловар?! Тут что-то не то! Женька, мальчишка, благополучно довёз всё, а он… Нет, не сойдёт это с рук Давиду! – и обложила Судакевича контрибуцией, взыскав с него стоимость украденного.
Тот безропотно выплатил названную ею сумму. Посчитал, что это менее накладно, чем утратить статус «порученца». Ведь «пограничная-заграничная» экспедиция не один ещё сезон будет работать – золотое дно для умного человека. И бронь к тому же такая, что ни один военкомат её не прошибёт.
Возвращаясь в годы войны, для многих ныне живущих неведомой, кем-то позабытой, а кем-то мифологизированной, не могу отрешиться от мысли: сколько же людей в нашей стране готовы были использовать любые средства, лишь бы избежать мобилизации в армию, укрыться за бумажной бронью от более чем вероятной угрозы смерти.
Да – наряду с теми, кто рвался на фронт, кто добровольно уходил в заведомо обречённые народные ополчения, кто, не колеблясь, отдавал во имя будущей победы не генеральскую, не маршальскую, а бесценную солдатскую жизнь. Бесценную потому, что никогда в России не имела она настоящей цены. Так уж повелось от века.
«Бог милостив, Пётр Алексеевич, людишек хватит…»
Не потому ли разделилась страна на тех, забывших все невзгоды советской действительности, простивших власть за нанесённые обиды, за многие грехи её, и воевавших не за страх, а за совесть, и на тех, кто посчитал более разумным для себя переждать лихие времена в безопасном далеке от фронтов…
Я обязательно расскажу в этой книге о великих «людишках» российских, сумевших вопреки всему выиграть минувшую войну.
(Продолжение следует)
1 Эквилибристика на шестах (першах).
2 Жонглирование стопами ног, лёжа на специальной подставке – тринке.
3 Манежный бич
4 Смесь опилок и глины, устилающая манеж.
1 Упоры на вольтижировочном седле.
2 Помощник, готовящий к номеру лошадей и реквизит.
3 Двойной обруч, заклеенный бумагой. Через него совершает прыжок конный акробат.
4 Кувырок через голову с опорой на обе руки.
1 Через несколько лет, после очень успешных выступлений с белыми медведями, а потом с тиграми, Борис Эдер вновь вернулся к работе со львами, набрал группу хищников, в которую входило такое чудо природы, как тигролев по кличке Гарри.
2 Решётки, разделяющие клетки, обычно подъёмные.
3 Быстрый (узб.). Цирковой псевдоним Мухамеда Ходжаева.
1 Занавес, отделяющий цирковые кулисы от манежа.
2 На цирковом жаргоне – безупречно чистое, неповторимое по уровню исполнение.
3 Прыжок наездницы через багет – гибкий прут, который она держит двумя руками.
1 Иначе артиста, работающего в этом жанре, называют «человек- каучук».
2 Комические трюки и клоунские антре.
1 Картофелина (фр.).
2 Настоящая её фамилия была Грибова, которую непочтительные студенты переиначили на немецкий лад (от слова «пильц», что означает гриб).
1 Шпрехшталмейстер – инспектор манежа, объявляющий номера программы.
2 Акробат, работающий в группе нижним.
3 Неподвижная металлическая перекладина для подвески цирковой аппаратуры
4 Страховочный пояс с двумя верёвками
5 Дробленая пшеница (груз.).
1 Борец с выдающимися внешними данными, но при этом не являющийся серьезным противником на ковре (цирк. жарг.).
1 Борцы, которым по предварительному уговору отводится роль проигравших схватку (цирк. жарг.).
1 Винтовки системы Бердана стояли на вооружении русской армии с 1868 года, вплоть до появления трехлинеек Мосина, верно служивших нашим солдатам и в Русско-Японскую войну, и в Первую мировую, и в Великую Отечественную.
1 «Монадирис кавшири» - Охотничий союз (груз.)
1 Совместная десантная операция соединений Закавказского фронта, Черноморского флота и Азовской военной флотилии 26.12.1941г. – 2.01.1942 года.
2 Примитивные укрытия в виде глубоких, наклонных канав, с дощатыми навесами, замаскированными дёрном.
1 Бог мой (груз.).
1 Мы познакомились с ним в Москве в сорок четвёртом году. Я решил не называть в этой книге настоящую его фамилию. А вдруг жив ещё? Зачем же через столько лет сообщать всем действительное имя человека, совершившего когда-то предательство.
1 Навязчивая склонность к поучениям, менторству.
1 Известный оперный тенор Кусевицкий бежал с семьей из захваченной немцами Польши в Советский Союз. Какое-то время жил в Тбилиси. В 1942 году получил разрешение на выезд в Америку. Неда могла уехать с ними, но только одна – брать с собой мадам Манденову Кусевицкие отказались наотрез. И дочь пожертвовала ради матери своей любовью. Да и судьбой тоже – личная жизнь её так и не сложилась.
1 Так же, как Тифлис в Тбилиси, Эривань была переименована в Ереван в 1936 году. Новое название столицы Армении тоже долго не прививалось. Многие тбилисцы предпочитали неблагозвучному по их разумению «Ереван» привычное, распевное – Эривань.
Эри-иварь, мой город,
всех зову сюда!
Здесь чудесный воздух,
дивная вода!
Пахлава, чурчхелы,
сладкий виноград!
Приезжайте в гости,
буду очень рад!
В этой песенной рекламе тех лет всё соответствовало действительности.
1 Режущая головка бурильной установки
2 Жареная кусками баранина, залитая растопленным курдючным салом.
1 Виноградный сок, сваренный с добавлением муки, обычно кукурузной.
2 Жаргонное слово, означающее всё, недостойное похвалы, некачественное и т.д.
3 В данном контексте: поношенные вещи.
1 При изготовлении чурчхел цельные орехи предварительно нанизываются на тонкую верёвку.
1 Фруктовый густой сироп; обычно изготавливается из ягод шелковицы.
1 Джибгир – карманный вор. «Загородным универмагом» называли большую барахолку в Сабуртало – окраинном в те годы районе Тбилиси.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]